ИСТОРИЯ ГОРОДА АЛМАТЫ

Статья литературоведа Дмитрия Быкова — «Цыган» о Ю. Домбровском

Цыган

Факультет прекрасных вещей Юрия Домбровского.

Бросается в глаза некая двусмысленность, половинчатость, странность положения этого автора в русской литературе. Домбровский – один из самых сильных прозаиков XX века, что по нашим, что по западным меркам; он написал достаточно – и не достаточном уровне,- чтобы числить его в первых рядах. « Факультет ненужных вещей» печатался во время перестройки одновременно с «Жизнью и судьбой». «Доктором Живаго»,  « Колымскими рассказами»- и не только не терялся на этом фоне, но во многих отношениях выигрывал. Стихи Домбровского, немногочисленные- и крайне редко издаваемые, заставляют говорить о нем как об оригинальнейшем поэте, сочетающем балладный нерратив с отважным метафорическим мышлением (обычно уж одно из двух – либо человек умеет рассказывать истории, либо у него все в порядке с образностью).  Публицистика его, филологические изыскания и рецензии написаны увлекательно и уважительно, что опять-таки в наше традиции почти несочетаемо. При этом он был силач, женолюб и алкоголик, человек большой доброжелательности и внутренней свободы. В общем, у него как- то все очень хорошо. Я назвал бы его- наряду с еще двумя-тремя авторами- своим идеалом писателя и человека.

И в совокупности все это привело как раз к традиционному местному результату: отсутствие главной составляющей отечественного успеха, а именно потаенной или явной ущербности, привело к странному, полулегальному существованию, к полупризнанию, к пылкой любви немногих и почтительному равнодушию большинства. Никого не хочу  побивать Домбровским, он бы этого не одобрил, но: Гроссмана знают не в пример лучше и уважают больше, говорят о нем с придыханием, хотя сыпучая, по- аннински говоря, проза «Жизни и судьбы» с демонстративной толстовской претензией не идет ни в какое сравнение с горячей и густой живописью «Факультета» или «Хранителя древностей», с их очаровательной иронией и действительно внезапными, в отличие от гроссмановских, эссе- эссеистическими обобщениями. Человеконенавистническая и безбожная, беспощадная к читателю проза Шаламова вызывает исключительно сильные чувства, но и самый ярый поклонник Шаламова готов усомниться в их душеполезности, тогда как Домбровский к читателю милосерден, он умудрился о следствии и тюрьме тридцать седьмого года написать смешно, а на ужаснейшем не стал сосредоточиваться, хотя ничего не забыл (« И с многим, и очень со многим, о чем и писать не хочу»); иногда мне кажется даже, что эмоции, вызываемые рассказами и романами Домбровского,- умиление, восторг, гордость за человечество- более высокого порядка, чем шаламовская ледяная антропофобная ненависть. Статьи и рассказы Домбровского о Шекспире – в особенности блестящая аналитическая работа, адресованная итальянским читателям,- должны бы померкнуть на фоне пастернаковских штудий, но не меркнут, ибо особенности шекспировской стилистики с ее коренным британским сочетанием грубости и тонкости, неотесанности и барочности, избыточности и прицельности отслежены у него даже нагляднее и не уступают пастернаковскому октрытию  о шекспировском ритме. Но все эти авторы о Домбровском либо не знали, как Пастернак, либо уважали его несколько вчуже, как Шаламов:  иногда начинает казаться, что нехарактерное признание из гениальных стихов 1957 года — « И думаю: как мне не повезло!» — не временная слабость, а вполне объективный диагноз. То есть даже если он так думал в немногочисленные и худшие свои минуты, то у него были все основания, и применимо это не только к его человеческой судьбе ( две отсидки, травматическая эпилепсия, в конце концов его, семидесятилетнего, убили  в подстроенной драке), но и к литературной, посмертной. Ведь как увлекательно читать Домбровского, какая интересная книга тот же « факультет» с его подробным и веселым прослеживанием  кафкианской  логики процессов, с его ослепительными красавицами и философствующими стариканами, с алма-атинским солнцем, щедро и жарко освещающим все на этом огромном полотне,- но многие ли его толком читают? Поистине, в русском читателе есть скрытый мазохизм: он не доверяет тому, что интересно, ему непреодолимые препятствия подавай. Много лив русской прозе таких рассказов, как «Леди Макбет»  или « Ручка, ножка, огуречик»? Много ли в русской поэзии таких стихов, как апокриф «Амнистия», которую почти невозможно не запомнить наизусть с первого прочтения? А теперь вспомните, часто ли вы слышали и читали о Домбровском в последнее время, много ли знаете о его судьбе и видели ли хоть одну филологическую диссертацию либо биографическую книжку, посвященную ему.

Я думаю, тут дело вот в чем. Путь Домбровского в русской литературе очень уж отделен, нетипичен, эволюция его пошла по непредусмотренному сценарию, он из другой парадигмы, что ли,- не варяг, не хазар и не коренное население, если возвращаться к собственной терминологии,- и отсюда становится понятна одна его навязчивая идея, к которой он возвращался в старости. Правда, в его случае и о старости можно говорить с натяжкой – как многие лагерники, он словно законсервировался : зубов лишился еще к сорока, а волосы оставались черные, как многие лагерники, он словно законсервировался: зубов лишился еще к сорока, а волосы оставались черные, как вороново крыло, и не редели, выпить мог больше  любого молодого собеседника и дрался безжалостно. Так вот, в замечательной статье Марлена Кораллова « Четыре национальности Юрия Домбровского» утверждается, что в конце пятидесятых, после возвращения, Домбровский называл себя русским (прежде – то иудеем, то поляком). А в семидесятые развивал экзотическую версию о своем цыганстве, сочинив для нее вдобавок метафизическое обоснование в статье «Цыгане шумною толпой» ( он подрабатывал популяризаторскими текстами для АПН). Там цыганство заявлено как позиция, замечают Кораллов,- позиция принципиально третья: цыгане – не коренные и не пришлые , и не участвуют в их вечном споре. Цыгане- везде. Они вольные певцы, да вдобавок «робки и добры душою», что не мешает им понемногу конокрадствовать. В « цыганы» Домбровский справедливо зачислял Пушкина, отчасти Толстого и Лескова.

Вероятно, его убежденное «русачество» пятидесятых имело примерно ту же природу, что окуждавское намерение вступить в партию в 1956 году:  обоим показалось, что Россия наконец выходит на ровную и светлую дорогу, прошлое прошло, можно будет жить и т.д. Для нормального, неподпольного человека соблазн «труда со всеми сообща и заодно с правопорядком» всегда актуален. И Окуджава, и Домбровский очень быстро все поняли. Окуджава радовался, когда первичная (писательская) организация в 1972 году его исключила из КПСС, и огорчался, когда горком испугался и писательского решения не утвердил. Домбровский и до двух своих лагерных сроков, и даже до ранней( 1933) высылки в Алма-Ату был вольным певцом, бродягой- одиночкой, с начисто отсутствующим инстинктом самосохранения.

Ни для никого не секрет, что условно- варяжской ментальности ближе Солженицын, а условно- хазарской ( которая к еврейству далеко не сводится) – Шаламов, русейший из русских, со священскими корнями. Да ведь и большинство русских радикальных революционеров были беспримесно местными и опирались в своем радикализме не на Троцкого, а на Циолковского с Федоровым да Бакунина с Кропоткиным, на странную смесь анархизма и космизма, которую, при внимательном изучении можно проследить и у Шаламова. Домбровский – путь совершенно иной, и немудрено, что он поддерживал вполне дружелюбные отношения с непримиримо не любившими друг другу  Шаламовым и Солженицыным (с первым попросту дружил, второго уважал на расстоянии, но, уверен, если бы Солженицын вообще был склонен к неформальному общению, Юрий Осипович и с ним нашел бы общий язык) . В чем состоит эта цыганщина? Попробуем проследить ее составляющие, это тем более важно, что случай Домбровского, в общем, единичен. Цыгане и так- то количественно немногочисленны по сравнению с русскими и евреями, и, то косвенно- « A Brief Lunacy» Синтии Тэйер, очень рекомендую). Домбровский мог бы повторить самоопределение Хлебникова: « А таких, как я, вообще нет», Ученики- отсутствуют, из современников, кажется, ближе всего был ему упомянутый Окуджава, из последователей- не знаю даже, кого и назвать. С чьих страниц еще бьют такие снопы света, так хлещет радость, так смеется мир? И все это написано так, что опыт автора читателем чувствуется и учитывается, Домбровский умел как- то это в проговорках протащить, так что солнце еще ярче по контрасту; у него и прототипа нет в русской литературе  — вырос ниоткуда, торчит одиночкой, генезис неясен. Стихи его мало похожи на творчество других тогдашних замечательных аутсайдеров- Липкина, Тарковского, Штейнберга, хотя формальные сходства прослеживаются; у Домбровского  нет их классичности, холодности, некоторого ассирийского герметизма, которого набрались они в своих восточных переводах; он гораздо менее пафосен и более открыт. Нет и блоковской самоцельной музыкальности — все очень по делу; сам он часто – формально и содержательно – отсылается к Лермонтову, и роднит их пожалуй, сознание силы, но Домбровский начисто лишен лермонтовского демонизма. Пожалуй, поставить рядом с ним действительно некого – разве что в Пушкине что- то такое было, но в Пушкине ведь есть все . Домбровский уникален, как уникальны в мировой культуре цыгане – следы очень древнего и очень странного народа; были, наверное, и другие  такие, но не догадались скитаться и поголовно вымерли. А эти как — то ушли.

Одна из доминант мировоззрения Домбровского – врожденное отсутствие страха; даже в последнем рассказе « Ручка, ножка, огуречик», где он предсказал собственную судьбу, повествователь боится не оттого, что не сумеет как следует отбиться. Метафизика страха в русской литературе – тема отдельная, вот бы о чем диссеры писать, и мы тут ее коснемся бегло,- но вообще русская литература очень много боится, и есть чего. И это не легкий, развлекательный в сущности страх готической истории , и даже не тяжелый, но смиренный, покорный страх Кафки, а трепет бунтаря, обреченного на вечное преодоление себя. Он иначе не может, уважать себя и не будет и, как следствие, лишится творческой способности, а значит, приходится вставать и делать шаг, ничего не  попишешь. Но он слишком знает, что будет, и понимает даже, что никто не оценит – а тысяча не сделавших никакого шага еще и возненавидит,- а потому никаких утешений, кроме сознания своей правоты, у него нет. Да и сознанием правоты – проблемы. Кому-то это страх необходим для игры и самоподзавода, как Синявскому ( вот кто отчасти близок Домбровскому, в том числе и польскими корнями,- тот же авантюризм, вызов, примат эстетического); у кого-то, как у Бориса Ямпольского, он становится главным содержание жизни – кстати, у поздних обэриутов тоже; ну не страх, ну осторожность, постоянный расчет,- но ведь и у Солженицына много этой оглядчивости. У Домбровского ее нет начисто – когда надо драться, он дерется, причем, как цыган, без правил.

 

Меня убить хотели эти суки,

Но я принес с рабочего двора

Два новых навостренных топора.

По всем законам лагерной науки

Пришел, врубил и сел на дровосек;

Сижу, гляжу на них веселым волком:

« Ну что прошу! Хоть прямо, хоть проселком…»

— Домбровский,- говорят,-

ты ж умный человек,

Ты здесь один, а нас тут… Посмотри же!

— Не слышу,- говорю,-

пожалуйста, поближе!

Не принимают, сволочи, игры.

Стоят поодаль, финками сверкая,

И знают: это смерть сидит в дверях сарая,

Высокая, безмолвная, худая,

Сидит и молча держит топоры!

Как вдруг отходит от толпы Чеграш,

Идет и колыхается от злобы:

— Так не отдашь топор мне?

— Не отдашь!

— Ну, сам возьму!

— Возьми!

-Возьму!

— Попробуй!

Он в ноги мне кидается, и тут,

Мгновенно перескакивая через,

Я топором валю скуластый череп,

И – поминайте, как его зовут!

Его столкнул, на дровосек сел снова:

«Один дошел, теперь прошу второго!»

Сравните в « Ручке, ножке, огуречике»: «Он подошел к столу, открыл ящик, порылся  в бумагах и вынул финку. С год назад с ней на лестнице на него прыгнул кто- то черный. Это было на девятом этаже часов в одиннадцать вечера, и лампочки были вывернуты. Он выломал черную руку, и финка вывалилась. На прощание он еще огрел его два раза по белесой сизо- красной физиономии мирно сказал : «Уходи, дурра». Что-то, а драться его там научили основательно. Финка была самодельная, красивая, с инкрустациями, и он очень ею дорожил. Он сжал ее в кулаке, взмахнул и полюбовался на свою боевую руку. Она, верно, выглядела здорово. Финка была блестящая и кроваво- коралловая». Посмотрел сейчас и я на эту « боевую руку» — и понял: ближайший к нему – все-таки Лимонов, конечно. Та же нежность, умение ценить прелесть мира и его краски, то же бродяжничество, элегантность, веселье – и совершенная безбашенность в экстремальной ситуации. И та же равная одаренность в стихах прозе.

Другая составляющая этой литературной – и этической – цыганщины задана уже в ранних текстах Домбровского: это эстетизм, конечно. Ну эстетство, а именно эстетизм, который в идеале сводится, по- моему, в прицельной способности замечать в мире главным образом прекрасное, в сосредоточенности на нем. Вот ведь что еще очень важно в позиции Домбровского: для Солженицына лагерь- горнило, кузница, точка преображения. Для Шаламова – модель мира, невыносимо сгущенная, более откровенная, но в целом он и в мире видит только это: насилие, ужас, все под прикрытием лицемерия. Для Домбровского же лагерь – досадное препятствие на пути вольного странника; это есть, и мир в значительной степени из этого состоит, но фиксироваться на этом нельзя, не нужно. Это как в гениальной реплике Юрия Живаго: « Смерть- это не по нашей части». Она есть в мире, она играет в нем не малую роль, но это – не сущностное, не наше; может быть, это мировоззрение наиболее целостно описано у Грина в « Отшельнике Виноградного пика», и не зря Домбровский любил Грина ( и не зря столько же пил: чтобы поддерживать себя в этом бесстрашном, жизнелюбивом, любующемся состоянии, нужно пить много, и вообще скольких гадостей и подлостей не было бы совершенно, если бы все мы были слегка под шофе, слегка, не слишком!). И третья составляющая этого мировоззрения, неразрывно связанная с предыдущей, — женолюбие, сказов о любви – « Хризантемы на подзеркальнике», но у Домбровского нет ни одного непривлекательного женского образа. Не считая, конечно, самой «Леди Макбет» в замечательном рассказе, и то этим абсолютным злом он отчасти любуется – очень уж законченный, совершенный в своем роде случай: « У меня  — на что я спокойная!- все сердце вскипело на него глядя. Ходит, дохляк, книжечки читает, зудит себе под нос невесть что! Я за свое самолюбство убью! И на каторгу пойду! А он что? Ни стыда, ни совести, наплюй ему в глаза, все будет божья роса! Вон видишь, какие у меня зубы? Живьем слопаю, как только узнаю! Так ты и помни!»

И еще кое- что в нем, и это, пожалуй, наиболее привлекательно – если не брать в расчет художественный талант, золотой запас, которым все это обеспечено. Ведь без таланта, без певчего голоса не может быть никакого цыгана; не будь Домбровский прежде всего превосходным писателем, экономным, точным, пластичным, с замечательным умением дать героя тремя фразами, с безупречным поэтическим слухом, он, может, и не сохранил бы себя в такой беспримесной чистоте. Но помимо таланта, который дается от Бога и собственно авторской заслугой может считаться лишь в той степени, в какой автор смог не скурвиться и себя беречь, — в людях этого редкого типа особенно привлекательно милосердие, сострадание, ненависть к бессмысленному мучительству. И « Амнистия» — одно из самых сострадательных, самых религиозных русских стихов, когда- либо написанных: « Как открыты им двери хрустальные в трансцендентные небеса… Как, крича, напирая и гикая, до волос планетарной пыли, исчезает в них скорбью великая, умудренная сволочь земли» — вот этой умудренной великой сволочи он готов сострадать, а мелких шавок крушит, не особенно замечая. Домбровский жалеет всех- убитого в пьяной драке соседа, пьяницу, кутенка;  самого его, чуя защитника, обожали звери, и даже не поддающийся дрессировке дикий кот жил у него дома, как домашний. Тоже цыганская черта — ладить со всяким зверьем, договариваться с ним на его языке.

— Полноте – вскричит читатель. – А как же его фанатичная преданность закону, культ римского права, юридическая дотошность – на фоне цыганского правового нигилизма?! Как же « Записки мелкого хулигана» и вся юридическая, процессуальная часть « Факультета», который, собственно, как раз о ненужных в эпоху террора, но важнейших вещах : о законе!

А я отвечу: но ведь и цыгане чтут закон, и жизнь их регламентирована строжайшими, тончайшими установлениями, о которых посторонние понятия не имеют. Просто главная цель этих законов – не унижение и не мучительство, не подчинение или шантаж, но упорядочение жизни. Законы табора – законы свободных людей, и свобода у них не исключает порядка, поскольку порядок этот ограничен. Так всегда в вольных сообществах. Отсюда законопослушность Домбровского, его нравственная щепетильность – и неизбежные в условиях насильственного, угнетающего государства столкновения с его так называемым законом на каждом шагу: он уже и в семидесятые умудрился загреметь на 15 суток и написал подробную официальную жалобу – как раз те самые « Записки мелкого хулигана», и вообще в последние годы писал очень много жалоб и кляуз – не только по собственному поводу,- добиваясь справедливости. В отдельных частных случаях — добивался. Другого способа заставить работать отечественную юридическую систему, в которой все пописано правильно, да вот практика подкачала, он не видел, и его, может быть, нет. Не считать же единственным способом такой борьбы смену милицейского начальства, которой мы только что были потрясенными свидетелями; но означает ли это, что в милиции станет больше законности? Законность бывает там, где люди собрались для жизни, а не для взаимного угнетения; вот Домбровский понимал, что это такое.

Большое счастье, что он у нас был. Большое несчастье, что он так погиб. Но где вы видели цыгана, умирающего в чистой постели? Погиб, как герой, в драке. После выхода « Факультета» они, давно ему звонившие, подстерегли у входа в ЦДЛ и избили до полусмерти – их было больше. Но он им тоже хорошо навалял, до сих пор при одном его имени трясутся.

Кажется, Непомнящий описывает один диалог с ним в людном московском шалмане, где, по уверениям Домбровского гипертрофировать все прекрасное, да пусть хотя бы только неужасное). Домбровский стремительно опустошает бутылку, запивая пиво водкой.

— Юра! Не гони ты так, я все-таки не могу, как ты…

-Да вы все ни х.. не можете, что я могу,- сказал он просто

И невозмутимо продолжил объяснять, почему Шекспир лично играл тень отца Гамлета.

Show More

Related Articles